11.11.2010 в 08:33
Пишет  охуевший кусок мяса:

Снится мне, например, что я рядовой мешок с бесполезным говном, не могу заснуть ни ночью ни днём, ты держишь огонь у меня над лицом, проверяешь зрачки. Ты медсестра. У тебя есть младший брат, а у меня сестра. Она в детском доме, делит конфеты, каждую на восемь частей, ожидает от меня или, вдруг, от тебя – новостей, если внезапно сгорю, умру, кто же ещё напишет ей? Где твой брат, я не знаю, ты о нём не говоришь. То заткнёшь мне рот рукой (если спрошу – промолчишь), то скажешь: «Приятель, укол, развернись». В этот момент я жую землю, жую траву, глину, ненавижу я уколы, понимаешь, ненавижу политрука – мудака, его старшего помощника – козлину (прыгает между окопов как клоп, трогает тебя рукой за юбку или за лоб), если бы, в общем, была моя на то воля, я бы послал его под огонь, в поле. На форме, точно, останутся только пуговицы, потому как от гаубиц нельзя сосчитать рубцы, от гаубицы только в воду концы. И всё, нет помощника. Ты станешь глядеть веселее, перестанешь делать мне уколы или решишь это производить нежнее. Разгладится морщина у тебя под чёлкой. Я всегда тебе говорю – распускать волосы, пользоваться неострой заколкой, чтобы было видно шею, её белый цвет. С уколами всё, ты смеёшься сквозь ладонь. От горизонта на западе исходит свет. Обещают бомбежку на обед и, привет, останутся от нашего полка – палки, ёлки, перемолотые люди, металла опалённые куски. Мы все об это знаем, так скучно, что можно помереть от тоски. На чай смотреть не хочется уже, от чая тошнит. Внутри у каждого сидит то ли червь, то ли магнит. И если червь, то этот каждый, держась за грудь, уходит заранее в землю, ещё живым, вглубь. А если магнит – то он манит пулю. Или шприца иглу. В одном только, впрочем, я не совру. По вечерам ты ходишь ко мне в блиндаж, и в действиях твоих нет медицинской особенно цели. Над нами громко и вслух потешается первый отряд, мол, калека и дура, нашли время. Бомбы тем временем – свистят. На последние и смешные деньги, на продовольственном обозе, у бородатого, седого как снег мужика, я прошу привезти ткань. Синюю. Тот мне интеллигентно вертит пальцем у виска. Ах, да, забыл, моя нога, которой нет выше колена, левая, очень легка. Культя в стрептоциде, красная и оранжевая. Всё хочу согнуться, посмотреть на неё прямо. Видно ли там кость, жилы, отростки вен? Спрашиваю у тебя, но ты кричишь, ругаешься – и так полно проблем. У всей второй роты который день понос, и в этом винят, кстати, привезший мне ткань обоз. Синюю, льняную ткань. В ней видны точки и черты. Я её трогаю рукой, думаю, как это будешь делать ты. Прячу её под подушку. До дела, конечно, не дойдёт, ко мне в блиндаж прилетит снаряд. Будет шипеть и вращаться, меня убьёт, чему я не буду, конечно, рад. Умру полечу на небо, сев на тот же снаряд (он ведь, убив меня, тоже умер – сам виноват). На небе, в саду будем жрать сливы, поливальные работы производить. Ногу мне вернут, чтобы можно было без препон ходить. Снаряд поставлю, где темно. В выходные, если будет дано – смогу смотреть на тебя в окно. Как ты в госпитале плачешь, вырываясь из рук, выжила, кстати, только ты и гнилой политрук. Я бы его отсюда придушил, но нельзя. Мигом погонят поганой метлой, ногу отберут. Что делать. Делать нечего, я смотрю. Знаю, что будет. Закончится война, ты со своей медицинской практикой и тремя ранениями станешь никому не нужна. А нужны будут инженеры и продавцы. С братом вы потерялись, ты пишешь ему письма во все концы. Но он молчит, возможно, так надо. И ты живёшь одна. Закрываешь шторы. Слушаешь за стеной соседские (своих не можешь издать) разговоры. Бегаешь утром вдоль набережной. Слывёшь в свои тридцать едва блаженной, хотя это слово и запрещает власть, она много что запрещает, даже деньги в карман класть. В общем, я знаю, как бы мне не хотелось, ты кого-нибудь найдёшь, родишь ему детей, может быть. При третьих родах умрёшь. Мы встретимся, солнце будет падать за грань, ты будешь плакать. Я протяну тебе ткань. Отрез, метров шесть или семь – синь такая, что больно смотреть. Ты скинешь платье. Этого стоит смерть.

URL записи